Интерсубъективность в культуре и психотерапии
Тема интерсубъективности получает интересное раскрытие в областях, далеких от психотерапии, например, в литературе. Причем речь не идет об отношениях между героями, как могло бы показаться на первый взгляд. В этой области как раз все хорошо - в литературе множество примеров того, как различные формы интерсубъективности получали художественное переосмысление через изображение способов бытия героев друг для друга. Причем, литературный жанр обозначает пределы смысловой выразительности, то есть литература модерна будет описывать концепцию интерсубъективности, которая также будет распознаваться как модернистская. Из этого можно сделать вывод о том, что понимание интерсубъективности является имплицитным. То есть, в отношениях мы разворачиваем тот способ интерсубъективности, который бессознательно разделяем. И значит, этот способ можно отрефлексировать. Про модели интерсубъективности мы поговорим позже, а теперь хотелось бы вернуться к отражению этой темы в литературе. Проблема здесь появляется, когда мы переводим взгляд с отношений между героями на отношения писателя и читателя. Хотя сразу становится непонятно, о каких отношениях заходит речь. Поскольку совершенно неясно, кто такой этот писатель и уж подавно, к какому читателю он обращается. И это непонимание даже приблизительно не компенсируется кокетливыми обращениями некоторых авторов со страниц своей книги к воображаемому чтецу. С таким же успехом можно проповедовать птицам. Литература модерна отважно игнорировала отсутствие коммуникативного мостика между читателем и писателем. Впечатление, которое оказывала книга, целиком определялось мастерством автора. Писатель использовал жанровую колею для того, чтобы “разбудить” в читателе определенные чувства - вождение, ужас, азарт, негодование. Этот сговор читателя и писателя метафорически напоминает ситуацию про плохую шутку, в конце которой нужно сказать слово “лопата” - это означает, что после этого можно начинать смеяться. То есть, жанр модерна предполагает, что произведение должно произвести определенное впечатление на читателя. Если этого не происходит, ничего страшного - или писатель оказался весьма посредственным, или читатель дураком. Главное, что это впечатление предполагалось. Как будто содержимое психики автора напрямую, но с разными количественными и качественными потерями, перекладывается в читателя. Сам этот процесс трансгрессии никак не освещался, поскольку по умолчанию, это канал связи исправно работал. Если проводить параллель с терапевтическими отношениями, то психотерапия модерна рассматривает интерпретацию терапевта как самоценную боевую единицу. Она должна проникнуть в сознание клиента и занять причитающееся место вопреки разнообразным обстоятельствам. Если клиент не принимает интерпретацию - это сопротивление. Или кунг-фу терапевта недостаточно хорошо. Выход очевиден - всем участникам отношений надо просто больше стараться. В литературе постмодерна произошел значительный сдвиг в понимании интерсубъективности как связи читателя и писателя. По умолчанию этой связи нет. Пишущий и читающий стоят лицом друг к другу на разных сторонах пропасти и в растерянности смотрят то вниз, то вперед. Вот эта растерянность и становится первым ростком отношений. Я не знаю тебя, ты не знаешь меня и мы можем что-то понять друг про друга только на основании небольшого отрезка совместного времени. В евклидовом пространстве постмодерна два субъекта не пересекаются друг с другом, как параллельные прямые; значит, придется это пространство искривлять и придумывать для этого случая новую геометрию. Согласно постмодернистской оптике эта связь проявляется через свое отсутствие и устанавливается с помощью переживания этого внезапного и, отчасти, травмирующего, обнаружения. Модернисты, например, говорят - чтобы осознавать себя, я должен отличаться от других. Постмодернисты могли бы добавить - а затем обнаружить связность как то, что есть всегда, но что необходимо устанавливать всякий раз заново. Именно связность оказывается лучшим способом обнаружить центр, который был потерян в результате постмодернистской ревизии. Различие не является достаточным основанием для установления субъектности. Как научной теории для того, чтобы претендовать на истинность, недостаточно быть верифицируемой. Субъектность требует другого уровня самоидентификации, отличного от идентификации с нарциссическими образами. И представление о субъекте сильно трансформировались в ходе обнаружения новых элементов мозаики, из которых складывалось это понятие. Так, субъект модерна был позитивистским, самодостаточным и целостным. Этот субъект обладал самостоятельной сущностью, которая отличала его от других, не менее самостоятельных субъектов. Обнаружение бессознательного немного поколебало эту незыблемость, но не изменило ее фундамента. У субъекта оставались влечения, исходящие из самой сердцевины его природы. Эти влечения, подобно булавке энтомолога, надежно прикрепляли субъекта к бархату реальности. Субъект постмодерна внезапно потерял свою жизнеутверждающую исключительность. То, что он представлял о себе, оказалось вторичным набором отсылок к другим отсылкам, которые вели в никуда, а точнее, уходили за горизонт отсутствующего авторства. Субъект оказался даже не колодой карт, но списком литературы на последней странице романа, который он читал с полной уверенностью в том, что является его эксклюзивным создателем. Субъект перестал быть закрытым и самодостаточным, а вместо этого стал открытым бытию и зависимым от поля, которое придало ему форму. Более того, эта зависимость расширилась и за пределы социума так, что даже статус сознания, как важнейшей характеристики субъектности, потерял свое исключительное положение в системе связей. Витальной оказалась даже материя, а субъект стал ее переходным феноменом. В новых онтологиях объекты приобрели свое собственное бытие так, что начали оказывать влияние на субъекта в обход его психики. В конце концов, у субъекта есть тело, которое частично оказывается субъектизированным, а частично всегда остается объектом природы, не включенным в психическое пространство. Субъект постмодернизма одинок, но это одиночество устроено очень специальным способом.Он заперт в клетку своего нарратива, своей воображаемой идентификации, которую он вынужден постоянно подтверждать, обращаясь за этим к другим субъектам на уровне того же самого воображения. Это происходит с такой навязчивой интенсивностью, что аффект оказывается всего лишь выразительным средством для производства впечатления на другого, и, таким образом, производится не из глубин субъективного, но на поверхности обмена репрезентациями. То есть аффект рождается внутри нарратива, но не имеет никакого отношения к субъекту. Появляется интересная ситуация, когда аффект есть, но его некому испытывать. На уровне обмена образами и их взаимоподтверждения нет ничего реального - ни субъекта, ни другого, к которому он обращается Мостик от субъекта к субъекту проложен между несуществующих берегов. Но и такое рассмотрение субъекта также не стало окончательным. Ирония постмодернизма отчаянно цеплялась за тающие очертания самоданных форм индивидуальности и старалась удержать песок персонального, который неумолимо просыпался сквозь пальцы. Внимательный взгляд позволял заметить, что изнанкой иронии оказывалось нежелание двигаться тем путем, на который указывало верное предчувствие. Нужно было не сопротивляться пустотности индивидуального, но совершить прыжок веры в надежде на то, что там, в этом мареве неопределенности, может оказаться самая надежная из опор. Пусть все, что мы наблюдаем в качестве своего, не является подлинно нашим; пусть то, что мы присваиваем, исходит не из интимного центра, доступного только нам, но сваливается снаружи, как вторсырье от других событий. Пусть внутри нас нет единого центра и индивидуальное сознание похоже на бегущую внизу экрана телевизора строку с сурдопереводом невербального опыта, важно то, что мы можем наблюдать за этим и эта позиция наблюдателя, похоже, является той опорой, которая поддерживает саму себя. Если не скорбеть по поводу потери сущности, но наблюдать за собой как за процессом, будучи открытым к тому влиянию, которое как волна, перетекает из окружающей среды во внутреннее пространство и измененная, возвращается обратно, можно соединить искренность с иронией и получить нечто иное, например.. для этого состояния еще нужно подобрать хорошее слово. Например, уязвимость. Таким образом, отказ от эссенциального характера воображаемых нарциссических идентификаций-нарративов, которые репрезентируют субъекта другому субъекту и, тем самым, приводят к скольжению этих образов друг относительно друга без проникновения на какую либо, скрытую от них самих глубину, приближает нас к необходимости уделить более пристальное внимание процессу, который протекает как будто бы отдельно от субъекта, сердцевиной которого он, на самом деле, является. Этот процесс подобен чистым грунтовым водам, к которым необходимо получить доступ, вместо того, чтобы продолжать фильтровать лужи в канавах, прочерченных персональным фантазмом. Этот процесс и есть бессознательная интерсубъективная коммуникация, которая может быть либо представлена в нашем опыте, что дает ощущение связности и принадлежности, либо быть отчуждена от него, приводя к переживанию брошенности и одиночества. Интерсубъективность может стать дверью, через которую легко совершить побег из ловушки изолирующей индивидуальности. Постмодернистское представление об отсутствии персонального оказывается не таким критичным, если по другому кадрировать субъективность - нет никакой индивидуальности на уровне воображаемого, но она появляется на уровне интерсубъективного. Итак, интерсубъективность это бессознательная коммуникация, которая наносит разрез замкнутому на самом себе порядку репрезентаций. Разумеется, на воображаемом уровне также есть место взаимодействию, однако оно носит утилитарно-функциональный характер. Подтверди меня в том, что я о себе знаю - просит один субъект другого, но в этом подтверждении, которое осуществляется, он, к сожалению, не способен обнаружить себя, как бы детально его поверхность не отражалась в глазах собеседника. Для того, чтобы узнать о себе что-то настоящее, недостаточно просто обмениваться готовыми конструкциями и аффектами, необходимо признать свою беззащитность перед интерсубъективностью, свою уязвленность ей, которая тянется от самых ранних опытов нахождения с другими. Теперь,если после такого длинного отступления в сторону субъектности попробовать вновь вернуться к терапевтическим отношениям, то окажется, что за это время там произошли серьезные изменения. Внезапно оказывается, что терапевт уже не может полагаться только на самого себя. Его власть по производству смыслов, адресованных области сознательного, той, которая содержит в себе совокупность репрезентаций и схем по самоутверждению, по прежнему остается значительной, но она уже перестает производить впечатление, поскольку центр мишени сместился в сторону. Теперь, задачей терапевта может оказаться попытка понять, как присутствие клиента меняет его переживание себя; как он сам оказывается в какой-то степени создаваемым клиентом. Терапевту важно обнаружить баланс между отдельностью и связностью, между индивидуально-стабильным и изменчиво-процессуальным. Или, другими словами, наладить обмен между интерсубъективным как тем, что делает субъекта открытым другому (движение к-) и персональным, что оставляет пространство для аутизации и отдаления (движение от-). Где-то в этом пространстве и происходят терапевтические изменения.
Психотерапия как практика символизации: две стратегии работы
Основная задача психотерапевта - возделывать поле символического. И если представить это поле как горизонтальную плоскость, тогда в своей работы мы можем оказываться по обе стороны от этой границы - либо сооружать агротехнические конструкции на поверхности, либо рыть ямы и строить тоннели под землей.То есть, обрабатывать имеющийся символический слой или же способствовать его появлению. И выбор этих позиций будет определяться ведущим защитным механизмом клиента. По отношению к символическому защитные психические механизмы делятся на два типа - вытеснение и отщепление (расщепление). Вытеснение изгоняет существующую репрезентацию за пределы сознательного так, что она может вернуться обратно только обходным путем, например, в виде симптома. Отщепление имеет дело с несимволизируемым материалом и, фактически, препятствует символизации. В результате этой работы внутри психики формируются диссоциированные области, не тронутые символизацией. То есть, их нельзя просто так ввести в сознательное - перед этим надо проделать работу по их символизации. Это важнейшее различие определяет разницу в терапевтических стратегиях. К вытесненному материалу можно получить доступ непосредственно из сознательного путем обнаружения или конструирования связей в системе означающих. Мы восстанавливаем пропуски в сознательном посредством нового означивания. Эта работа проходит в измерении мышления - мы говорим, вместо того, чтобы действовать и за счет этого создаем отсутствующие репрезентации. Как говорил Фрейд - мы находим то, что уже есть в нашей психике. Диссоциированный опыт не существует в психическом и поэтому его нельзя найти и присвоить напрямую. Сознание может включить в сферу осознаваемого только то, что обработано субъективным и имеет статус квалиа; то, что фактически, несет на себе печать моего собственного. Диссоциированный опыт, в свою очередь, случается, но как бы не со мной. С отщеплением дело обстоит сложнее. К несимволизированному материалу клиента нельзя получить доступ иначе, чем через то самое совместное действие, которое в терапевтической ситуации будет выглядеть как нарушение психической переработки со стороны терапевта и отреагирование в поведении. То есть, перед тем, как что-либо символизировать, необходимо это прожить. Проблема в том, что в таком проживании должны участвовать двое - и клиент, и терапевт. И на одном уровне. То есть, в этом случае терапевт также будет попадать в регрессивное состояние, в котором он будет растерян, переплетен с переживаниями клиента и какое-то время не будет способен об этом разговаривать в силу провала символической функции. Сложность этой ситуации заключается в том, что в случае организации опыта вокруг отщепления терапевтическая траектория неизбежно проходит через темные области диссоциации и регрессии. И при этом сам по себе этот опыт подвергается атаке со стороны более высокоорганизованных защитных механизмов, например, обесценивания. Клиент может разочаровываться в терапевте, который не соответствует его ожиданиям, а терапевт начинает испытывать чувство вины за потерю своей позиции и считать, что такая форма присутствия не является терапевтической. Моя позиция состоит в следующем. Способность к символизации и связывании влечений на объекте - в данном случае, терапевте - является более сложной формой организации опыта, чем фрагментация психики за счет диссоциации. В каком-то смысле степень развития способности к символизации напоминает влияние типа привязанности на возможность пользоваться отношениями - при безопасной привязанности отношения будут питательными, при дезорганизованной - угрожающими. Способность к символизации, подобно способности к установлению безопасной привязанности, не дается сама по себе, но вызревает в отношениях - с обязательным прохождением периода регрессии, спутанности и растерянности. Отрицание этой перспективы может приводить к тому, что огромный пласт психического измерения клиента будет проигнорирован в стремлении делать “правильную” терапию “правильным” терапевтом. Неизбежный провал символизации, который случается всякий раз, когда клиент сталкивается со своим травматическим опытом, приводит к тому, что психика терапевта оказывается переплетенной с психикой клиента. Последний, фактически, “берет в аренду” недостающие у него самого психические функции у терапевта. В этом случае, метафорически выражаясь, сложность клиента становится сложностью терапевта на таком же уровне интенсивности, на каком она представлена в субъективном опыте клиента. Символизация неразрывно связана с присутствием другого, поскольку первичный акт учреждения смысла происходит в отношениях. В мире, куда мы приходим, всегда уже кто-то есть. Можно сказать, что называя что-либо, я называю это другому; с иной стороны - присутствие другого побуждает меня к называнию. Через символизацию я представляю вещь другому. В случае провала символизации другого пока просто нет. Точнее, другой выступает в качестве вещи, с которой необходимо вступить в отношения на поведенческом уровне и только лишь затем репрезентировать опыт этих отношений - ему же самому, но пока не существующему в этом качестве. Другими словами, другой появляется через процедуру символизации. Можно сказать, что символизация отражает эдипальную ситуацию - есть я, мой опыт и третий, кому я об этом говорю. Провал символической функции обозначает пограничную динамику - есть только диадные отношения, которые придется символизировать, читай - триангулировать. И здесь мы опять обнаруживаем известную дихотомию поведения и мышления, обладания или репрезентации. Таким образом, сначала необходимо удариться о препятствие и только потом приобрести способность указывать на это пальцем. Провал символизации означает, что между клиентом и терапевтом пропадает символическая прослойка - горизонт потенциального, который связан со скольжением означающих друг относительно друга. Что же остается? Остаётся только наличествующее, пресловутое здесь и сейчас, в котором оба - клиент и терапевт - застревают как муха в янтаре. То есть, переплетение психик в случае провала символизации оказывается неизбежным - есть только ты и я пусть весь мир подождет. Другой, то есть терапевт, сначала оказывается частью психики клиента - условно говоря, вторым в диаде, и только лишь затем - третьим, с которым можно об этом говорить. Еще одна деталь - если я не могу говорить о своем опыте, но только участвовать в нем, вовлекая в это действие другого, тогда я остаюсь набором ситуаций, которые со мной случаются. То есть, продолжаю быть набором частей, не соединяющиеся в целое, которое, как известно, больше, чем сумма слагаемых. Это означает, что трансцендентальный субъект, который объединяет множество отдельных психических актов в единое целое, невозможен без участия другого. То есть, возможность символизации покоится на фундаменте переживания опыта своих многочисленных провалов и это составляет “темную”, но неизбежную сторону психотерапевтической практики.